Наверх
20 ноября 2019
USD EUR
Погода
Без рубрики

Архивная публикация 2005 года: "Искусство, как прыщ, вскакивает в самом неподходящем месте"

Читать интервью с Юрием Любимовым интересно, беседовать с ним — одно удовольствие. Он не просто говорит — он живет в каждой фразе. Он изображает сразу всех персонажей своего повествования: то еле слышно шепчет с хитренькой улыбкой, как Фурцева, то, вспоминая о Гитлере, показывает усики под носом. Переходя на Сталина, делает жест рукой, как будто подносит ко рту трубку… Кажется, что у него нет возраста, что это просто озорной мальчишка в искусном гриме, который дурачит всех, изображая взрослого дядю, в глубине души хихикая над удавшимся розыгрышем…
Они поразились моему нахальству

«Профиль»: Юрий Петрович, вы рассказываете со смехом о таких эпизодах своей жизни, которые переворачивают вверх тормашками весь уклад жизни…

Юрий Любимов: А что остается? Может, и надо было иногда промолчать, но вот живет во мне какое-то озорство такое… Я из-за него на Таганку и попал.

«П.»: Пошутили в Театральном училище?

Ю.Л.: Я поставил «Доброго человека из Сезуана» Брехта и где-то там скаламбурил… И мне сказали: «Что там у вас боги говорят? Вы что себе позволяете? Так у нас Никита Сергеевич говорит!» (а Хрущев-то неправильно слова выговаривал). Я даже удивился словам товарища, но он продолжал: «Вы этот балаган кончайте, это слово не надо так говорить!» Я ему в ответ: «А почему? Пусть Хрущев правильно говорит! Вдруг придет и поймет, что разговаривает неправильно…»

«П.»: Пришел?

Ю.Л.: Нет. Но поскольку «Добрый человек» стал некой сенсацией, то за меня стали заступаться и рабочие, и ученые, и студенты, вдруг в «Правде» появилась заметочка, что, мол, надо бы этот молодой, полный энергии коллектив сохранить. Тогда меня сперва послали в Ленком, а бедного Эфроса — на Таганку, но потом нас почему-то поменяли. Я уже принимал театр, артисты мне улыбались, артистки особенно. И вдруг мне говорят: «Вы пойдете на Таганку». Я спрашиваю: «Это что, к тюряге поближе, что ли? Почему?» И выдвинул условие, что сделаю реорганизацию, приду со спектаклем «Добрый человек».

«П.»: И они спокойно приняли это условие?

Ю.Л.: Оно их возмутило: «Мы вам в Москве театр даем, мы вам такое доверили!» Выделили… Театр, в который никто не ходит. Кресла в партере — с клопами, зрители жаловались. Как режиссер я получал 150 рублей. Еще какая-то надбавка. Всего с надбавками они мне наскребли 300 рублей. Но я им пояснил: «Мне, как академику, заработать сейчас 500 рублей ничего не стоит — на телевидении, на радио, в кино сняться… Что ж тут особенного в вашем предложении?» Они поразились моему нахальству, но, видно, решили: что, мол, с артиста взять…

«П.»: Вы не боялись, что вам откажут?

Ю.Л.: Я две недели был в неведении по поводу их решения, правда, особо не страдал. К тому времени я решил переменить профессию, стать режиссером, поэтому и вдалбливал этот спектакль, воевал за него. Кафедра сказала: «Это не наш драматург, он слишком рассудочный, а мы русские души, широкие, он рационалист…» В общем, глупость всякую мололи. А мне было интересно именно Брехта соорудить, потому что драматургия эта была нам совсем неизвестная, у нас не игралась. Разве что Таиров когда-то давным-давно «Оперу нищих» поставил. Потом сошел с ума, бедолага, ходил, все афиши на улицах разглядывал.

«П.»: И приходил к вахтеру, спрашивал, когда репетиция…

Ю.Л.: Да, но ведь Сталин не с ним счеты сводил, а с Демьяном Бедным. В «Богатырях» он усмотрел клевету на русский народ, спектакль запретили, Таирова выгнали, театр фактически расформировали за «эстетство и формализм».

«П.»: Вы еще у Щукина учились…

Ю.Л.: Да, он умер в тот день, когда меня забрали в армию. Я только закончил училище, меня сразу и взяли. Щукин сказал тогда: «Ты не ходи в военкомат!» А мне уже две повестки пришли. Войны еще не было, но если бы не пошел на призывной пункт, посчитали бы дезертиром. Тогда, кстати, кормили лучше, чем сейчас, но стреляли мы очень мало, когда нас обучали. Еще поразил уровень образования. В газетах везде писали, что минимум семилетка у всех в армии. Но я увидел просто полуграмотных людей.

Юрий Любимов участвовал в советско-финской и Отечественной войнах с первого дня. Во время ВОВ награжден медалями «За оборону Ленинграда», «За оборону Москвы», «За победу над Германией», в 1946 году — «За участие в Великой Отечественной войне».

«П.»: А с чего для вас началась война?

Ю.Л.: Помню, уже началась бомбежка, а мы сидим в вагоне, кто-то из солдат проснулся и говорит: «Маневры…» И мы еще час проспали… Потом смотрим — какие маневры, самолеты со свастиками летают! Пришли мы в деревню и получили в каком-то ларьке паек солдатский. Запомнилось, что там были голодные дети, как в Африке. Сахар они не ели. Ребенку даешь сахар, а он плюет, он сахара в жизни не видел. Мы им хлеб из пайков давали.

«П.»: А первое боевое задание? Запомнилось?

Ю.Л.: Меня отправили в дозор с биноклем, чтоб орать, что, мол, уже летят. Какой смысл был в том дозоре? Это как клизмой пожар гасить… И вот я увидел двух парней с пулеметом. Они поедали хлеб, который нам выдали. Ломали и ели. И когда они видели, как подлетает самолет, то откладывали хлеб, стреляли по самолету, а потом брали хлеб и продолжали есть. Вот тут я подумал, что не все так плохо, так просто ОН не пройдет.

«П.»: А как вы оказались в концертной бригаде?

Ю.Л.: В моей карточке было написано «артист». Берия решил организовать ансамбль, чтобы затмить Александрова, Сталину показать. Нас собрали и привезли на Лубянку. И послали с концертной бригадой в блокадный Ленинград. Там был момент, когда пробили коридорчик в окружении, немцы потом замкнули кольцо. Но мы успели туда попасть и сидели в Ленинграде месяца четыре.

«П.»: А вы помните День Победы?

Ю.Л.: О, это я очень хорошо помню! Мы с каким-то оболтусом на «виллисе» въехали на Красную площадь и где-то то ли украли, то ли раздобыли ящик шампанского. И вот мы эти бутылки откупоривали на Красной площади и всех поили. Все стреляли, потом мы лазили на крыши, стреляли с этих крыш…

«П.»: А на похоронах Сталина вы были?

Ю.Л.: Ходынка была настоящая! Я сдуру тоже пошел смотреть, но не дошел, слава Богу! Да что Сталина, я Ленина еще хоронил! Мне 7 лет было. Меня повел туда старший брат, ему тогда было 12. А запомнился этот день тем, что я отморозил нос и щеки, дикий мороз был, костры горели. Когда мы, замерзшие, пришли домой, отец рассердился и влупил старшему брату затрещину, сказав: «Ты что, балбес, маленького повел?! Посмотри, на кого он похож! Чего тебе надо было? Этого дрянного злого журналиста хоронить?» Вот эти слова и этот день я хорошо запомнил. Воспитывался я, как видите, в антисоветской семье…

Юрий Любимов родился 30 сентября 1917 года в Ярославле. Его дед по отцовской линии был из крепостных крестьян, на полученной земле он создал крепкое хозяйство под Ярославлем. Отец работал в одной из торговых фирм. «Он закончил коммерческое училище, и голова у него работала как следует, он приспособленный был. Если бы сейчас жил, то приватизировал бы что-нибудь…» — вспоминает Юрий Петрович. С 1922 года семья жила в Москве. Родители Юрия были арестованы, дед раскулачен. «Деда моего выкинули из дома и бросили в снег, ему было 86 лет. Я его встречал мальчонкой, он был уже после инсульта, его добрые люди подобрали и прислали в Москву», — говорит театральный мэтр. Самому Любимову советская власть никогда особо не доверяла.

«…вы будете безносый сифилитик»

…Нас всех прослушивали, мы это знали. У меня в кабинете было семь проводов, что доказывало их полную некомпетентность. Иногда в бешенстве, уходя на выходной, я брал нож и все провода перерезал, а дверь запирал на два замка. Возвращался в понедельник — опять семь проводов.

«П.»: Поскольку вам не особо доверяли, то и ограничивали в выборе спектаклей. Вам удавалось отстаивать свои позиции? Вы, вообще, определяли какие-то границы, за которые уже не могли отступить?

Ю.Л.: Я всегда был человеком достаточно свободным. И логика у меня была простая: «Вы уродуете мои спектакли, и я не хочу с этим согласиться. Ведь если я возьму ваш нос и отрежу, то что будет? Вы будете безносый сифилитик! А вы меня режете по-живому и хотите, чтобы я соглашался». Я сдавал спектакли по пять раз, по шесть, так что уже и премьеры никому в радость не были. Чиновники сидят на просмотре, потом дают список указаний, я должен опять комбинировать, что-то менять, чтобы стало еще хуже для них, а не для меня.

«П.»: И это проходило?

Ю.Л.: По-разному. Помню, пришли партийные интеллектуалы «Галилея» смотреть. А у меня там пели два хора — мальчики и монахи. И они разглядели, что тупые монахи — это они сами. А мальчишки поют все озорное и негодное. «Почему все такое негодное?» — спрашивают. Я говорю, что, мол, на то они и мальчишки. Им все равно не нравится: там было что-то типа «Солнце всходит и заходит, ничего не происходит…». И вот один интеллектуал, который напрямую был связан с высшими сферами, говорит: «Ну как, Юрий Петрович, у вас даже в мелочах что-то эдакое есть… Вы что, не видите, сколько происходит в мире? А у вас ничего не происходит». Я пообещал, что учту, изменил слова… Так он не поленился второй раз прийти смотреть…

Раза четыре меня выгоняли, мы потом с друзьями письмо сочиняли, чтоб пред светлые очи положить… потом кто-то хороший, кому нравился театр, подавал письмецо… Все как в старину. Вот недавно пришел к нам в театр на спектакль Евгений Самотейкин. Он был референтом Брежнева. Очень приличный человек. Он мне помог тогда передать письмецо генсеку. Министр культуры, покойная Фурцева, все допытывалась шепотом: «Как вы передали письмо?» Я ей ответил: «Екатерина Алексеевна, как все — через приемную. Оделся поприличнее — тройка, жилетка, галстучек — и в общую очередь, как все трудящиеся…» Она не верила и все спрашивала: «Ну кто, кто?» Да вообще многие нас защищали, тот же Бовин покойный.

«П.»: А что запрещали ставить?

Ю.Л.: Многое. И «Памяти Владимира Высоцкого» запретили, и «Бориса Годунова».

Потом мне захотелось сделать «Хроники Шекспира» в переводах Пастернака. Но это мне тоже запретили. Они думали, что искусством можно управлять, но они заблуждались. Они сами развалились, но искусство осталось. Искусство, как прыщ, вечно вскакивает в самом неподходящем месте. А они все ищут, где вскочит, и все промахиваются мимо, эти господа, которые все хотят контролировать. Правда, им сейчас не до этого.

«П.»: Из того, что не вышло, что урезали, есть ли что-то такое, чего вам особо жаль?

Ю.Л.: Сразу и не вспомнишь. Был у меня такой спектакль, где я зажег вечный огонь павшим на войне. У Кремля, кстати, тогда еще не горел. Начальники хотели сначала затоптать огонь, чтоб якобы противопожарные меры соблюсти: «В честь каких павших? Их 20 млн., по официальной статистике…» Я предложил им затоптать огонь самим… Они подошли. Даже декорации начали сами убирать, но огонь не посмели тронуть. Я тогда привез в театр главного пожарного генерала, показал ему спектакль, и когда зрительный зал встал, чтобы почтить память погибших, он спросил у меня: «У тебя коньяк есть?» «Есть», — говорю. «Пойдем, выпьем. И всем отвечай — пусть горит, не слушай никого». Но генералы не всегда такие попадались.

«П.»: А как вас выпускали за границу с вашими-то взглядами?

Ю.Л.: С трудом. Но я ведь тоже не подарок, им со мной непросто. Вот пригласили, к примеру, наш театр поучаствовать в Международном театральном фестивале «БИТЕФ» в Югославии. Это в 1976 году было, юбилейный год, 10-летие фестиваля. Одновременно пригласили меня в Париж, на международную конференцию, попросили выступить на тему «Роль художника в тоталитарном режиме». И у меня с товарищами тогда спор получился, но из него я вышел победителем. Один из них сказал было организаторам фестиваля, что я болен. И получился конфуз, потому что в Белграде прекрасно знали, что я здоров. Я замминистра Попову говорю: «Не кажется ли вам, что в вашем статусе нехорошо врать? Так вот я поеду туда только тогда, если я сперва поеду в Париж и буду там заседать». — «Ну и что же вы там скажете?» — «Скажу правду».

«П.»: И они согласились на эти условия?

Ю.Л.: А что им оставалось делать? Но и это еще не все. Я добился разрешения, чтобы без заезда в Москву из Парижа полететь прямо в Югославию. Дальше я говорю: «Очень некрасиво — восемь лет или семь Венгрия просит приехать, вы все время говорили им неправду — то я болен, то театр закрыт, то еще какие-то небылицы. Я поеду в Югославию, только если на обратном пути мы заедем в Венгрию. А то просто безобразие какое-то — они мне звонят, я им говорю, что здоров, а вы говорите, что я болен. Я вам деньги даю в Госконцерт». При мне однажды звонит телефон у начальника Госконцерта, и он говорит: «Нет, он не может, он болен». А я перед ним стою и деньги сдаю. Мне надо было взять трубку и ему по черепу дать. Деньги берут, да еще и врут! И я выступил везде и спас наших сателлитов от глупости.

«П.»: А с выездом Высоцкого проблем не было?

Ю.Л.: Конечно, были. Они тогда сказали, что евреев не выпустят, Высоцкого не пустят, всего 16 человек из труппы не выпускали, а мы ведь «Гамлета» туда повезли. Зато приказали мне взять с собой куратора от КГБ. Я пошел к Попову и говорю: «Я никого нового вводить не буду. Но это дело ответственное, предлагаю вам самому сыграть Полония, Гамлета — выбирайте сами…» И они выпустили всех.

«П.»: А в Париже без казусов обошлось?

Ю.Л.: Там, кстати, был очень хороший состав — умные люди, профессура, политики, все слушали доклады о полушариях мозга, как они взаимодействуют, как искусство на них влияет… Зловредные они, правда, были. Набросились на меня: «Что за искусство может быть в тоталитарном обществе?» А там делегацию возглавлял муж дочери Громыко, которая, оказывается, любила мой театр. И он меня потом благодарил, говорил: «Ты спас! Они такое городили, а ты нас спас!» Я ему в шутку сказал, что просветы были и у Маркса, и у Ленина, надо просто быть готовым к разговору…

На фестивале в Белграде в 1976 году Театр на Таганке взял Гранпри. В 1980 году Любимов получил первую премию на 2-м Международном фестивале «Варшавские театральные встречи». Лауреат Государственной премии СССР, Государственной премии России, специальной премии «За честь и достоинство» московского фестиваля «Золотая маска». Спектакль «Преступление и наказание» Юрия Любимова получил театральные премии в Австрии, Англии, США и Италии. Но это было уже потом, в новой жизни, в которой Юрия Любимова лишили Таганки и советского гражданства.

«Литтл Геббельс»

…Началось все в Англии. Весной 1984 года я дал резкое интервью журналу «Тайм», причем в эти дни сбили корейский самолет. Я давал интервью в перерыве между репетицией и спектаклем, был очень усталым. И когда корреспондент начал что-то спрашивать, я вдруг разозлился. Да что это такое? Почему нужно все время вилять, выдумывать?! И я начал отвечать на все вопросы. Этот журналист пришел ко мне на следующий день и сказал: «Мы не делаем обычно таких вещей, но для вас готовы сделать исключение. Вы ничего не хотите смягчить в своем интервью?» — «Почему я должен смягчать? Вам не нравятся обороты? О Министерстве культуры я ничего другого сказать не могу — это бескультурные люди». Ну и я позволил себе еще одно хулиганство. На вопрос: «У вас же был руководитель в ЦК?» — ответил: «Был, секретарь ЦК Зимянин. В просторечии его называли «литтл Геббельс». Может, эту фразу и можно было бы убрать, это озорство такое, конечно, но Зимянин все время как-то орал на меня, он очень много на мне упражнялся.

«П.»: Вы в Англии узнали, что вас сняли с должности руководителя Театра на Таганке. Обида была?

Ю.Л.: Трудно сказать, что за чувства были… У меня как раз ВВС там брало интервью — пришли, когда узнали, что в театр назначен Эфрос, вроде мой хороший знакомый… И им была интересна моя реакция, зловредные папарацци… Товарищам показалось, что это интервью было недопустимо, мне приказали в 24 часа вернуться в Москву. А я, кстати, должен был еще закончить их же контракт. Я понял, что это такое — возврат в 24 часа, и сделал свои выводы, но они сказали, что все равно меня достанут.

«П.»: Но им это не удалось. Кто вам помогал?

Ю.Л.: Мне помог Слава Ростропович, он меня увез в свое имение Вишневское (в честь Галины), где он вел Бриттеновский музыкальный фестиваль. Это милях в 150 от Лондона. То есть я неожиданно из Лондона исчез, а они все время звонили по телефону, Катерину пугали. Я повел себя, конечно, довольно резко. Они это сочли недопустимым, а я принципиально решил довести работу до конца. Деньги я им отдал, даже послал справки о том, что я заболел. До этого я ставил в Турине оперу, врачи хотели меня уже там оставить, у меня какая-то нервная экзема появилась, опоясывающий лишай. О том, что лишили гражданства, я узнал уже только в Италии летом 1984 года. Пришел полицейский и сказал: «Русские вас разыскивают. Пойдите с нами в полицию, вас просили срочно позвонить». Я пришел, и они мне по телефону говорят: «Вы где обитаете? Немедленно явиться в консульство и сдать паспорт!»

«П.»: И вы поехали?

Ю.Л.: Ну что вы! Я сказал, что, мол, если вам надо, вы и приезжайте, я только полицейских предупрежу, чтобы они участвовали в переговорах. А паспорт, говорю, вообще не отдам.

«П.»:И вас оставили в покое?

Ю.Л.: Да, представьте, но нас еще довольно долго охраняли. Сначала в Лондоне, потом в Италии. В Италии меня охраняли четыре дигоса, они научили меня кричать громко в случае опасности. Они сначала все обследовали, причем в номер первому войти нельзя— они входят, на всем этаже они проверяли, нет ли там русских, машина внизу всегда стояла. Британцы работают тихо и бесшумно. Явно вмешались, только когда меня пытались оттеснить на рейс «Аэрофлота» в «Хитроу». Я тогда летел в Италию подписывать контракт.

«П.»: Вы просили предоставить вам убежище?

Ю.Л.: Да нет, британцы мне предложили убежище, гражданство, но я был, наверное, глупый и отказался. Кате показали Королевский лицей, и Петя мог сразу с пяти лет идти в Королевский лицей и закончить Кембридж. Но я почему-то вспомнил анекдот: «Не приходя в сознание, приступил к обязанностям Генерального секретаря товарищ Черненко…» Видно, есть во мне какое-то хулиганское зерно, и я сам себе сказал: «От кого просить убежище? От этого Черненко?» Потом британцы как-то ко мне охладели, хотя повели себя крайне благородно, паспорт мне дали дипломатический. Я какое-то время даже себя казнил, что Пете было бы там лучше. Но Катя как-то не любит Англию, считает, что там ей тяжело было бы жить. А я как раз нет, я к ним расположен, люблю английских актеров…

С 1975 года Юрий Любимов поставил на лучших сценах мира — миланской Ла-Скала, парижской Гранд-опера, в лондонском Ковент-Гардене около 30 оперных спектаклей. По приглашению Ингмара Бергмана в Стокгольмском Королевском драматическом театре Юрий Любимов поставил «Пир во время чумы» А. Пушкина и «Мастера и Маргариту» М. Булгакова.

…Когда меня попросили проследовать за пределы СССР, то сразу же пришлось решать вопрос зарабатывания денег. Я ведь остался просто на улице. Мне на Западе в год надо было ставить 3—4 спектакля, чтобы выжить, я фактически оказался там в чем мать родила. И поэтому я мотался из одной страны в другую, а Катерина сидела дома с Петром. Я заканчивал постановку и приезжал в Иерусалим, где мы тогда жили. Потом опять — на новую постановку.

Про арабов и артистов-фиалок

«П.»: А чем принципиально работа режиссера на Западе отличается от работы в России?

Ю.Л.: У них очень жесткие сроки постановки спектакля. Не успеваешь — тебя больше не пригласят. Что хочешь делай, но уложись вшесть недель — с Вагнером, Моцартом, с кем угодно. Так же и в драме. Максимум восемь недель. Если больше двух месяцев — то у них сомнение в глазах: «Почему он хочет больше работать, а деньги те же? Видимо, не совсем мастер…»

«П.»: А актеры различаются? Подходы к работе, манера исполнения?

Ю.Л.: Там актеры профессиональнее. Жестче конкуренция… И они умеют работать. И если ты им логически все выстроишь — они это все сделают. И хорошо. Очень работоспособны. Репетируют по восемь-девять часов с полной отдачей. И как результат — более зрелищный театр. Все великие звезды выполняют все, на чем настаивает режиссер. С нашими труднее… Они все хотят соавторства глубокого. Я им говорю: «Ты погоди соавторствовать, ты сначала текст роли выучи…» Я помню, как Лоуренс Оливье восемь часов босиком на сцене репетировал, причем было довольно холодно. Наши сразу ныть начали бы, что продует, все они какие-то такие нарциссы, фиалки. Чего они корчат? То, что они играют по ящику, в этих сериалах, — это просто жуть. Арабы лучше играют. Такие неживые, такая грубая манера… Почему бы не посмотреть, как другие играют? Почему наша великая балерина Майя Плисецкая говорила: «Я многому научилась, когда смотрела, как другие танцуют»? Она, имея такой большой дар, тем не менее училась.

«П.»: А вы когда отбираете артиста на роль, руководствуетесь некими личными его качествами?

Ю.Л.: Да нет, скорее, своими представлениями о характере героя. И я рассчитываю: могу ли я этот характер вытащить из этого конкретного артиста? Как тренер ставит — кого в защиту, кого в нападение. Если у меня есть партитура, а вдруг кто-то из музыкантов скажет, что не хочет играть какую-то партию, — это же глупость! Это амбиции. В действительности все довольно просто. Это люди выдумывают чрезвычайные запутанные сюжеты, а отношения на самом деле довольно простые.

«П.»: Даже в театральной среде?

Ю.Л.: Артисты — довольно специфические люди, ибо у них какое-то сознание, смещенное в сторону сумасшедшего дома. Раздвоение сознания — особенность профессии. Некоторая шизофрения у них имеется. Недаром великий академик Павлов говаривал: «Я закончил опыты на обезьянах, а следующий опыт я делаю на артистах». Иэто он безо всякого юмора говорил. Они близки по рефлексам.

«П.»: Насколько сейчас качество театра зависит от качества техники?

Ю.Л.: В смысле монтажа, звука и света — да. То есть как сделан спектакль и насколько он сложен по технологии, насколько современна примененная технология. А так театр — это другое искусство. Это искусство, которое должно быть коммуникабельно без техники. Артист должен преодолевать пространство своим темпераментом, талантом, головой. Театр — это искусство, которое не нуждается в технике. Это не телевизионная лента, это не кинолента. Например, футбол можно посмотреть и по телевизору. Но есть же фанаты и любители, которые поедут смотреть это на стадионе. И команда в их присутствии будет играть лучше. Команда без фанатов чувствует себя очень обездоленной. Так и в театре. Здесь тоже должны быть свои фанаты именно этого театра, а не другого.

«П.»: А у Таганки такие фанаты есть?

Ю.Л.: Есть. Всегда были, но в течение какого-то времени были у нас сложные времена. Сейчас же они сложные не только у театра, а и у страны. Но сейчас идет возвращение почитателей театра. Деды приводят внуков, взрослых уже. Театру ведь сорок лет, это уже старый театр.

Путин расписался между Пушкиным и Лоуренсом Оливье

«П.»: А как у вас с Путиным складываются отношения?

Ю.Л.: Нормально. Он был у меня…

«П.»: В вашем кабинете на стене оставили свои автографы многие известные люди. Путин тоже?

Ю.Л.: Да, подошел к стене, прочитал, что и где написано, а там у меня и Березовский, и Чубайс, выбрал место…

«П.»: И где?

Ю.Л.: Под Пушкиным. Только спросил: «А кто внизу?» Я ответил: «Лоуренс Оливье». Он говорит: «Вот видите, как хорошо».

«П.»: Социологи и психологи часто говорят о том, что мышление современного человека — клиповое, он стремится получить максимум информации в минимальный промежуток времени, часто перескакивает с одной темы на другую. Отражаются ли эти изменения на искусстве театра?

Ю.Л.: Я думаю, это зависит от того, кто ведет театр. Театр меняется именно от тех, кто его создает.

«П.»: А, к примеру, изменилась ли трактовка Мольера в вашем театре в соответствии с изменением восприятия людей?

Ю.Л.: Вот у меня идет «Тартюф». Уже 37 лет. И я ничего не менял, даже состав, и тот мало менялся. Поменялись разве что те, кто исполнял роли молодых людей. Артисты постарели и не могут играть это. «Добрый человек из Сезуана» идет 41 год — как он был со студенческой скамьи, это мой первый спектакль.

С него и родился театр, хотя все говорили, что Брехт — драматург нам чуждый. Конечно, я его сжал сильно. Я всегда считал, что спектакль надо делать как можно короче и энергичнее. А сейчас уверовал в это окончательно. Спектакли у меня короткие. К примеру, «Марат» идет 1 час 35 минут.

«П.»: А как вы отбираете спектакли?

Ю.Л.: Сейчас все сам делаю для себя как-то. Захотелось мне поставить «Серебряный век», все сам скомпоновал, назвал это «бри-коллажем». Там музыка в основном Стравинского, тибетские монахи, речитативы. И стихи поэтов Серебряного века — дуга до Иосифа Бродского.

«П.»: Есть спектакль, который вы хотели бы поставить, но до сих пор не смогли?

Ю.Л.: Я сейчас буду такой делать, странный опять же: проза Ницше, Кафки и Беккета.

«П.»: Как вы считаете, у вашего творчества есть некая особая миссия?

Ю.Л.: Вы знаете, я об этом не задумывался. Я всегда отстаивал свой взгляд на свою новую профессию. Я ведь был актером, довольно благополучным, и стал режиссером только в 45 лет. Когда я бросил актерство, мне сказали, что я дурак. Мол, играл бы себе, а параллельно что-то делал. Но я понял, что режиссура — это профессия, требующая всей энергии, которая есть у человека, поэтому я бросил старую профессию. А в 45 лет это уже довольно трудно. Актеры — они люди более безответственные, играют, веселятся, как птицы небесные. А режиссер — это серьезно.

Больше интересного на канале: Дзен-Профиль
Скачайте мобильное приложение и читайте журнал "Профиль" бесплатно:
Самое читаемое

Зарегистрируйтесь, чтобы получить возможность скачивания номеров

Войти через VK Войти через Google Войти через OK