29 марта 2024
USD 92.26 -0.33 EUR 99.71 -0.56
  1. Главная страница
  2. Архивная запись
  3. Архивная публикация 2003 года: "Окно размером в 300 лет"

Архивная публикация 2003 года: "Окно размером в 300 лет"

Оттого и к очередному государственному (то есть в бюджете обозначенному особой графой) празднику -- 300-летию Петербурга -- отношение особое.Что празднуем?

Празднование это уже обросло нешуточной криминальной бахромой -- сколько-то там миллионов расхищено, сколько-то разошлось по неизвестным адресам, однако вторую столицу России моют, чистят, подкрашивают и подмазывают, чтобы выглядела к собственному юбилею как новенькая: гостям показать и самим порадоваться заботливо вымытому "окну в Европу".
Россия обычно не очень понимает, зачем все эти дорогостоящие юбилеи: ну, Пушкин, ну, говорим мы уже двести лет на более или менее структурированном, Европой опознанном и признанном языке, в котором есть все те понятия, без которых цивилизованная жизнь немыслима, -- "свобода", "право", "закон", "справедливость".
Что праздновать-то? Подумаешь, изъяснялись мы до Пушкина суконным диалектом государственных указов типа "Указ об оставлении за посадом Ярославля и иных городов крестьян, бобылей, закладчиков и захребетников, поселившихся и занимавшихся торговлей и промыслами на посадах с 1649 года до 17 декабря 1684 года, и о розыске по суду крестьян, пришедших на посады после указанного срока".
И вдруг -- "люблю тебя, Петра творенье!" Совершенно новый образ кондовой российской государственности -- не подавляющий маленького человечка, а рассчитанный на попытку пробуждения в нем гордости и сопричастности к таинственному акту сотворения чего-то из ничего, из пустоты, из чухонской глуши, из болота.
То есть 300-летие "умышленного" города на Неве -- двусмысленный праздник: с одной стороны, триумф бессмертной русской бюрократии, которой тогда впервые показалось, что она из единого центра способна не только увидеть, но и уравнять под своим началом все многообразие жизни; с другой стороны -- это начало реальной русской государственности во внятной всякому пришлому голштинцу форме.
Петр Алексеевич сделал немыслимое. Мало того, что он понял столицу государства не как замкнутое и охраняемое со всех сторон святилище, а как открытый путь -- хоть к чему: бегству (как хотелось ему убежать от затейливой в жестокости Москвы!), экспансии, дружбе, он усилием чистой воли создал город, который два века мог жить совершенно автономной, независимой от самочувствия остальной России жизнью.
В российской исторической практике таких городов не было (ну разве потопленный в крови Иваном Грозным Новгород), но ведь ни Любеком, ни Гамбургом, ни Амстердамом Петербург не стал.
Потому что первый наш император, как и все остальные российские реформаторы, завороженные легкостью создания (при ощущении безмерности ресурсов России) некоего распланированного, разведанного, до последнего квадратного метра обжитого заповедника, не очень-то заботился о людях, которые станут кровеносной системой вольного города. Вольных людей Петр Алексеевич не предусмотрел в своем проекте -- тех, которые сделали из Гамбурга -- Гамбург, из Любека -- "форму духовной жизни", как выражался много позже классик немецкой литературы Томас Манн.
Это скучная материя, но любой "бург" (хоть бы даже и Петербург) немыслим без населяющих его "буржуа" -- свободных горожан, которые ходят к причалу, чтобы посмотреть, как разгружается клипер, пришедший из Индии с чаем или пряностями, послушать рассказы моряков о странах, где никогда не побываешь, порассуждать о том, насколько упал в последние два месяца фунт стерлингов и насколько выросла никому не ведомая песета.
Таких людей Петр держал около себя -- Меньшикова, Ягужинского, Шафирова, но он сделал все, чтобы они не смогли занять в будущей -- после его смерти -- России сколько-нибудь влиятельного места.
Речь о власти, которая всегда была в России важнее свободы.
Очень быстро был остановлен и процесс "перераспределения элиты", который (не от особого ума и не по причине заимствованного демократизма, а по элементарной кадровой нужде) запустил Петр: его новую столицу заселила старая номенклатурная Москва. Она и превратила его пресловутое "окно в Европу" в один из многочисленных фактов российской показухи.
Город есть, и он вроде бы вполне европейский, но кто же его населяет? Как это -- кто? Герои гоголевской повести "Шинель", достоевского "Преступления и наказания" и вообще все, отчаявшиеся найти в наличной реальности ответ на простые вопросы.
Какой Гамбург? Какой фунт? Шинель бы не потерять!
Сквозняк

Вот и сейчас, когда будто бы сталкиваются интересы "питерских", "семейных", "нефтяных" и прочих горюче-смазочных сил, есть ощущение некой надежды: вот как надеждой на что-то иное был у России в начале XVIII века новорожденный Питер -- сырой сквозной ветер из Европы, итальянские зодчие, которые строят не очередную тупую и мрачную башню-тюрьму, а целую улицу общеполезных зданий, -- ух, так бы и ныне!
Верните нам простую и ясную перспективу "петербургского периода русской истории"!
Там было понятно: кто друзья, кто враги, куда надо расширяться (империя не может без расширения), куда соваться не надо вовсе (ну, например, в Индию, где основательно поработали англичане), кому нужно превентивно показать свой большой мозолистый кулак. Даже и без успеха, как было с Японией в 1904--1905 годах: мы проиграли небольшую локальную войну, но Перл-Харбор пускай уж снится американским ветеранам.
Что было ценного в так называемом петербургском периоде нашей истории -- так это некая линейность и предсказуемость внешней политики. Мы всегда были верны прекрасной Франции, которая изменяла нам с кем хотела -- с поляками, финнами, румынами и бессарабцами, то есть со всеми, кто боролся за "национальное освобождение". Я бы, честно сказать, построил в странном городе Москве, где уже всякой твари по паре, памятник Анри Пуанкаре -- французскому премьеру, который не дал разгуляться в России Иностранному легиону, отсрочив тем самым падение большевиков на семьдесят лет.
Но Уинстону Черчиллю -- штатному врагу России -- я бы воздвиг огромный монумент и поставил его ну хотя бы рядом с памятником фельдмаршалу Жукову.
А впрочем, нет! Что делать бывшему главе британского флота в сухопутной Москве? Место его памятнику в России -- на петербургской стороне, в скверике рядом с зоопарком, где еще умеющие читать способны разглядеть памятник "Стерегущему", который (эй, записные патриоты, присоединяйтесь!) будет покруче песенного "Варяга".
Не будет вам той империи, не будет вам той ясности -- будет ситуативная невнятица с как бы немотивированными телодвижениями первых лиц, которые даже и во сне боятся себе признаться насчет выбора друзей и врагов. Не то все враги, не то все друзья, но главное -- мы ни за что уже не хотим нести никакой ответственности. Что не есть модус поведения для великой державы.
Да веет ли чем-то с Запада? Кроме прогорклой, как яичница, застарелой нелюбви к России? Замешанной на обидах Польши времен второго раздела этого бессмысленного тогда государства, или на страхе благонамеренных швейцарцев перед доблестными гвардейцами Суворова, которые, казалось, не боялись смерти?
А можем ли мы делать что-нибудь так же качественно, как умирать? Время -- и очень немаленькое время -- это покажет. Пока же России за всеми столами всех переговоров приходится долго и утомительно болтать, ибо не ясно сразу (как должно быть ясно именно сразу и без всяких прений), чего хочет от окружающих моя огромная, безумно любимая мною, бестолковая страна.
Пока, насколько я понимаю, ей (или ее самозваной "элите") довольно элементарного покоя.
А может, Петр потому и построил столицу на краю чухонского болота, откуда бежать можно было завсегда хоть в Христианию (так назывался тогда симпатичный город Осло), хоть в Стокгольм, чтобы российская государственность всегда ощущала бремя выбора: вот некие качели -- растревожить, раззадорить и раскачать огромную страну легко, а что потом? Кто знает (и сейчас -- кто знает?), какая энергия таится под сотнями благопристойных вывесок?
Невнятное и пугающее будущее лечили дедовскими средствами: чтоб чего-нибудь не случилось, пусть не случается вообще ничего. Можно здесь и сейчас ответственно заявить: Николай I казнил декабристов, свернул александровские реформы и заморозил огромную страну на тридцать лет не из сугубой своей нравственной непорядочности, а из вещего страха перед -- не переменами даже! -- а перед тем сдвигом атмосферы, которая предшествует переменам.
Но Николай опоздал: все сдвинулось, родилась "великая русская литература" с вопросами "кто виноват?" и "что делать?", подбежали резвые мальчики, готовые убивать и умирать красиво на столичных, петербургских площадях, а не абы как в Тамбове или Камышине.
Две шинели

Как это ни грустно, у приличного русского политика выбор небольшой: две шинели в его шкафу. Одна александровского, а другая николаевского покроя.
На самом деле это типичная петербургская иллюзия: реального выбора между мятежом и спячкой нет, и, как ни мечешься между красивыми крайностями, все равно, побунтовав, утыкаешься носом в родное сукно -- и, увы, оно оказывается сталинским, пахнущим пошлыми папиросами "Герцеговина Флор".
Так зачем даден был России на три века этот странный город -- ничему ее не обучивший, ничего из ее несчастий не предотвративший, сам ставший великим несчастьем в годы блокады? А кто ж знает!
И все равно ведь нет на просторах огромной и богатой страны еще одного такого мучительно красивого города, подталкивающего к глупым вопросам.
Да нет, чего ж там! Живем в недрах циничной эпохи и примерно знаем, что почем в этой жизни. Даже и не жалко Москву: понятно, что этот кусок сала будут грызть все, кому довелось дорваться.
Питер жалко по другим причинам, и все они находятся вне рациональной сферы: если несбывшаяся надежда русской свободы продается так же "распивочно и навынос", как все вокруг, то это нравственный крах русской государственности, а какого ж еще краха ей нужно, чтобы окончательно загнуться?
Поэтому так и хочется сказать: празднуйте юбилей Петербурга! Пусть вам противен Путин, Чубайс, Гордеев, Матвиенко или еще какие-нибудь персонажи современной российской истории. Они пройдут, перетекут в иные состояния, исчезнут в открытом пространстве молодого русского бизнеса, растворятся в несусветице отечественного налогообложения.
Но "град Петров" -- дерзкая и самая успешная попытка России вырваться за пределы мелкооптовой азиатской выгоды -- уже есть. Пошлая патетика грядущего юбилея ничего ни убавит, ни прибавит образу этого города, который навсегда останется знаком права России не только на европейскую прописку, но и на достойную партию в пресловутом "концерте мировых держав".
Мы там стояли!

Оттого и к очередному государственному (то есть в бюджете обозначенному особой графой) празднику -- 300-летию Петербурга -- отношение особое.Что празднуем?


Празднование это уже обросло нешуточной криминальной бахромой -- сколько-то там миллионов расхищено, сколько-то разошлось по неизвестным адресам, однако вторую столицу России моют, чистят, подкрашивают и подмазывают, чтобы выглядела к собственному юбилею как новенькая: гостям показать и самим порадоваться заботливо вымытому "окну в Европу".

Россия обычно не очень понимает, зачем все эти дорогостоящие юбилеи: ну, Пушкин, ну, говорим мы уже двести лет на более или менее структурированном, Европой опознанном и признанном языке, в котором есть все те понятия, без которых цивилизованная жизнь немыслима, -- "свобода", "право", "закон", "справедливость".

Что праздновать-то? Подумаешь, изъяснялись мы до Пушкина суконным диалектом государственных указов типа "Указ об оставлении за посадом Ярославля и иных городов крестьян, бобылей, закладчиков и захребетников, поселившихся и занимавшихся торговлей и промыслами на посадах с 1649 года до 17 декабря 1684 года, и о розыске по суду крестьян, пришедших на посады после указанного срока".

И вдруг -- "люблю тебя, Петра творенье!" Совершенно новый образ кондовой российской государственности -- не подавляющий маленького человечка, а рассчитанный на попытку пробуждения в нем гордости и сопричастности к таинственному акту сотворения чего-то из ничего, из пустоты, из чухонской глуши, из болота.

То есть 300-летие "умышленного" города на Неве -- двусмысленный праздник: с одной стороны, триумф бессмертной русской бюрократии, которой тогда впервые показалось, что она из единого центра способна не только увидеть, но и уравнять под своим началом все многообразие жизни; с другой стороны -- это начало реальной русской государственности во внятной всякому пришлому голштинцу форме.

Петр Алексеевич сделал немыслимое. Мало того, что он понял столицу государства не как замкнутое и охраняемое со всех сторон святилище, а как открытый путь -- хоть к чему: бегству (как хотелось ему убежать от затейливой в жестокости Москвы!), экспансии, дружбе, он усилием чистой воли создал город, который два века мог жить совершенно автономной, независимой от самочувствия остальной России жизнью.

В российской исторической практике таких городов не было (ну разве потопленный в крови Иваном Грозным Новгород), но ведь ни Любеком, ни Гамбургом, ни Амстердамом Петербург не стал.

Потому что первый наш император, как и все остальные российские реформаторы, завороженные легкостью создания (при ощущении безмерности ресурсов России) некоего распланированного, разведанного, до последнего квадратного метра обжитого заповедника, не очень-то заботился о людях, которые станут кровеносной системой вольного города. Вольных людей Петр Алексеевич не предусмотрел в своем проекте -- тех, которые сделали из Гамбурга -- Гамбург, из Любека -- "форму духовной жизни", как выражался много позже классик немецкой литературы Томас Манн.

Это скучная материя, но любой "бург" (хоть бы даже и Петербург) немыслим без населяющих его "буржуа" -- свободных горожан, которые ходят к причалу, чтобы посмотреть, как разгружается клипер, пришедший из Индии с чаем или пряностями, послушать рассказы моряков о странах, где никогда не побываешь, порассуждать о том, насколько упал в последние два месяца фунт стерлингов и насколько выросла никому не ведомая песета.

Таких людей Петр держал около себя -- Меньшикова, Ягужинского, Шафирова, но он сделал все, чтобы они не смогли занять в будущей -- после его смерти -- России сколько-нибудь влиятельного места.

Речь о власти, которая всегда была в России важнее свободы.

Очень быстро был остановлен и процесс "перераспределения элиты", который (не от особого ума и не по причине заимствованного демократизма, а по элементарной кадровой нужде) запустил Петр: его новую столицу заселила старая номенклатурная Москва. Она и превратила его пресловутое "окно в Европу" в один из многочисленных фактов российской показухи.

Город есть, и он вроде бы вполне европейский, но кто же его населяет? Как это -- кто? Герои гоголевской повести "Шинель", достоевского "Преступления и наказания" и вообще все, отчаявшиеся найти в наличной реальности ответ на простые вопросы.

Какой Гамбург? Какой фунт? Шинель бы не потерять!

Сквозняк


Вот и сейчас, когда будто бы сталкиваются интересы "питерских", "семейных", "нефтяных" и прочих горюче-смазочных сил, есть ощущение некой надежды: вот как надеждой на что-то иное был у России в начале XVIII века новорожденный Питер -- сырой сквозной ветер из Европы, итальянские зодчие, которые строят не очередную тупую и мрачную башню-тюрьму, а целую улицу общеполезных зданий, -- ух, так бы и ныне!

Верните нам простую и ясную перспективу "петербургского периода русской истории"!

Там было понятно: кто друзья, кто враги, куда надо расширяться (империя не может без расширения), куда соваться не надо вовсе (ну, например, в Индию, где основательно поработали англичане), кому нужно превентивно показать свой большой мозолистый кулак. Даже и без успеха, как было с Японией в 1904--1905 годах: мы проиграли небольшую локальную войну, но Перл-Харбор пускай уж снится американским ветеранам.

Что было ценного в так называемом петербургском периоде нашей истории -- так это некая линейность и предсказуемость внешней политики. Мы всегда были верны прекрасной Франции, которая изменяла нам с кем хотела -- с поляками, финнами, румынами и бессарабцами, то есть со всеми, кто боролся за "национальное освобождение". Я бы, честно сказать, построил в странном городе Москве, где уже всякой твари по паре, памятник Анри Пуанкаре -- французскому премьеру, который не дал разгуляться в России Иностранному легиону, отсрочив тем самым падение большевиков на семьдесят лет.

Но Уинстону Черчиллю -- штатному врагу России -- я бы воздвиг огромный монумент и поставил его ну хотя бы рядом с памятником фельдмаршалу Жукову.

А впрочем, нет! Что делать бывшему главе британского флота в сухопутной Москве? Место его памятнику в России -- на петербургской стороне, в скверике рядом с зоопарком, где еще умеющие читать способны разглядеть памятник "Стерегущему", который (эй, записные патриоты, присоединяйтесь!) будет покруче песенного "Варяга".

Не будет вам той империи, не будет вам той ясности -- будет ситуативная невнятица с как бы немотивированными телодвижениями первых лиц, которые даже и во сне боятся себе признаться насчет выбора друзей и врагов. Не то все враги, не то все друзья, но главное -- мы ни за что уже не хотим нести никакой ответственности. Что не есть модус поведения для великой державы.

Да веет ли чем-то с Запада? Кроме прогорклой, как яичница, застарелой нелюбви к России? Замешанной на обидах Польши времен второго раздела этого бессмысленного тогда государства, или на страхе благонамеренных швейцарцев перед доблестными гвардейцами Суворова, которые, казалось, не боялись смерти?

А можем ли мы делать что-нибудь так же качественно, как умирать? Время -- и очень немаленькое время -- это покажет. Пока же России за всеми столами всех переговоров приходится долго и утомительно болтать, ибо не ясно сразу (как должно быть ясно именно сразу и без всяких прений), чего хочет от окружающих моя огромная, безумно любимая мною, бестолковая страна.

Пока, насколько я понимаю, ей (или ее самозваной "элите") довольно элементарного покоя.

А может, Петр потому и построил столицу на краю чухонского болота, откуда бежать можно было завсегда хоть в Христианию (так назывался тогда симпатичный город Осло), хоть в Стокгольм, чтобы российская государственность всегда ощущала бремя выбора: вот некие качели -- растревожить, раззадорить и раскачать огромную страну легко, а что потом? Кто знает (и сейчас -- кто знает?), какая энергия таится под сотнями благопристойных вывесок?

Невнятное и пугающее будущее лечили дедовскими средствами: чтоб чего-нибудь не случилось, пусть не случается вообще ничего. Можно здесь и сейчас ответственно заявить: Николай I казнил декабристов, свернул александровские реформы и заморозил огромную страну на тридцать лет не из сугубой своей нравственной непорядочности, а из вещего страха перед -- не переменами даже! -- а перед тем сдвигом атмосферы, которая предшествует переменам.

Но Николай опоздал: все сдвинулось, родилась "великая русская литература" с вопросами "кто виноват?" и "что делать?", подбежали резвые мальчики, готовые убивать и умирать красиво на столичных, петербургских площадях, а не абы как в Тамбове или Камышине.

Две шинели


Как это ни грустно, у приличного русского политика выбор небольшой: две шинели в его шкафу. Одна александровского, а другая николаевского покроя.

На самом деле это типичная петербургская иллюзия: реального выбора между мятежом и спячкой нет, и, как ни мечешься между красивыми крайностями, все равно, побунтовав, утыкаешься носом в родное сукно -- и, увы, оно оказывается сталинским, пахнущим пошлыми папиросами "Герцеговина Флор".

Так зачем даден был России на три века этот странный город -- ничему ее не обучивший, ничего из ее несчастий не предотвративший, сам ставший великим несчастьем в годы блокады? А кто ж знает!

И все равно ведь нет на просторах огромной и богатой страны еще одного такого мучительно красивого города, подталкивающего к глупым вопросам.

Да нет, чего ж там! Живем в недрах циничной эпохи и примерно знаем, что почем в этой жизни. Даже и не жалко Москву: понятно, что этот кусок сала будут грызть все, кому довелось дорваться.

Питер жалко по другим причинам, и все они находятся вне рациональной сферы: если несбывшаяся надежда русской свободы продается так же "распивочно и навынос", как все вокруг, то это нравственный крах русской государственности, а какого ж еще краха ей нужно, чтобы окончательно загнуться?

Поэтому так и хочется сказать: празднуйте юбилей Петербурга! Пусть вам противен Путин, Чубайс, Гордеев, Матвиенко или еще какие-нибудь персонажи современной российской истории. Они пройдут, перетекут в иные состояния, исчезнут в открытом пространстве молодого русского бизнеса, растворятся в несусветице отечественного налогообложения.

Но "град Петров" -- дерзкая и самая успешная попытка России вырваться за пределы мелкооптовой азиатской выгоды -- уже есть. Пошлая патетика грядущего юбилея ничего ни убавит, ни прибавит образу этого города, который навсегда останется знаком права России не только на европейскую прописку, но и на достойную партию в пресловутом "концерте мировых держав".

Мы там стояли!

АЛЕКСАНДР АГЕЕВ

Подписывайтесь на PROFILE.RU в Яндекс.Новости или в Яндекс.Дзен. Все важные новости — в telegram-канале «PROFILE-NEWS».

Реклама
Реклама
Реклама