Гюнтер Грасс, который умер у себя дома 15 апреля в 87‑летнем возрасте, получил максимальное признание, на какое может рассчитывать современный писатель, – Нобелевскую премию, с десяток престижнейших европейских литературных наград, статус живого классика, – и вместе с тем мало кого так ненавидели.
Речь даже не о том, что в Израиле его объявили антисемитом и персоной нон грата, и не о судебных процессах, сопровождавших все его ранние книги (действительно очень грубые, циничные, порой способные вызвать рвоту, как знаменитый эпизод с супом из мочи и лягушек в «Жестяном барабане»). Речь о том, что Грасс меньше всего походил на памятник себе: что бы он ни написал, это вызывало бешеную дискуссию с переходом на личности, угрозами и перетряхиванием грязного белья. Грасс оказывался в центре скандала чуть не ежегодно – то он признавался в своем эсэсовском прошлом (что правда, хоть он ни разу не выстрелил), то наглядно доказывал, что канонизированный в СССР Александр Маринеско, уничтожая «Вильгельма Густлофа», потопил больше женщин и детей, нежели раненых нацистов, и вообще действовал с избыточной и бессмысленной жестокостью, да и сам был далеко не ангел.
Короче, Грасс был неприятный человек: все признавали его заслуги, но трудно представить его постоянного читателя, который предпочитал бы его всем современникам. Больше того: каждый следующий его роман плодил ему недругов именно в той среде, которая высоко оценила предыдущий. Он как бы непрерывно отрицал себя, двигаясь в литературе не столько «Траекторией краба», как назывался его лучший, по-моему, роман, а судорожными скачками того самого мотылька из «Жестяного барабана», который колотится в лампу, давая герою первый урок его страшной жестяной музыки.
У меня полно личных претензий к Грассу – мне кажется, что в ранних книгах он и невыносимо многословен. Натурализм на грани фола его тоже не украшает. Наконец, некоторые его высказывания и призывы – например, совет немцам понять Путина, который воссоединяет Россию после кошмара девяностых, – кажутся мне не больно-то адекватными. Но в том-то и дело, что Грасс – не Шредер, что его поддержка Путина – фактор эстетический, а не политический, и задача у писателя – вовсе не демонстрировать моральную, политическую либо вкусовую безупречность. У гения вообще не бывает хорошего вкуса, он ломает каноны, а не подтверждает их. Грасс, может, и не гений, но от его самоотрицания и болезненного копания в самом кровавом и сложном материале было в любом случае больше проку, чем от его политкорректных современников, предсказуемых в каждом слове.
Всю жизнь он избывал немецкую вину, то разделяя эту вину и каясь, то неприлично раздражаясь в ответ на бесконечные напоминания о ней; ему случалось говорить вещи непредсказуемые и опасные – он, скажем, выступал против объединения Германии, считая, что в объединенном состоянии она вновь свалится в милитаризм, у нее на этом месте привычный вывих; но это был не просто эпатаж и, конечно, не стремление быть в центре внимания. Просто он выполнял главную писательскую работу – анализировал заблуждения, часто на собственном примере; это только в России почему-то считается, что писатель обязан быть властителем дум в примитивном, церковном или государственном смысле. Властитель дум – это тот, о ком думают, а не тот, кто придает думам правильное направление; иначе властителем дум придется признать того чиновника президентской администрации, который отвечает за работу с парламентом.
В России писателю охотно прощают аморализм, но совершенно не прощают ему заблуждений. Между тем работа писателя в том и заключается, чтобы на своем примере эти заблуждения демонстрировать, иногда подтверждая их гибельность. Лучше, если фашизмом переболеет один человек, находящийся у всех на виду, нежели чем пройти этот соблазн придется всей нации. Задача писателя – прививать себе разные опасные болезни и показывать человечеству, что будет. Писатель – ни в коем случае не учитель жизни: если Блок приветствует революцию, а Толстой поносит церковь, – это не повод подражать им. Они говорят «То, что надо сказать» (как называлось то самое скандальное стихотворение Грасса), – а как действовать, пусть человечество само думает. Просто опасные и мучительные вещи надо проговаривать, а не замалчивать, – тогда они попадают в поле коллективного обсуждения и теряют свою убойную силу. Опасно только то, что замолчано: оно становится сакральным, как всякое табу, и потому всякий тоталитаризм начинает именно с запрета на слова.
В России словам писателя верят слепо и даже создают секту его имени, как было с Толстым. Секту имени Грасса создать невозможно, потому что он занят непрерывным самоотрицанием. Непрерывная провокация в высшем смысле – пожалуй, единственный способ делать серьезную литературу в стране, которая чуть не погубила мир. И это очень грустно, что у нас нет своего Грасса, который бы рисковал «к самой черной прикоснуться язве». Все словно боятся статьи за экстремизм, хотя на деле-то всех пугает другое: накал общественной ненависти. Грасс не боялся, отвлекая на себя часть той ненависти, что в противном случае могла бы взорвать страну; и даже те, кто его ненавидел, все-таки всегда читали. Им было интересно. А пока человеку интересно читать – он не потерян.
Что касается собственно художественных достижений – он оставил нам прекрасное автоописание, с метафорами у него вообще все было в порядке (краб, луковица, улитка, камбала, местная анестезия…). Он всю жизнь играл на жестяном барабане и бил стекла, когда у него угрожали отнять этот барабан.
Конечно, центральная метафора его прозы стала всемирно знаменитой благодаря фильму Шлендорфа, получившему в Каннах «Золотую ветвь», но придумал-то все это Грасс. Это его маленький уродец, отказавшийся расти, играл на своем жестяном барабане, спрятавшись под трибуну, и сбивал марширующих штурмовиков то на вальс, то на канкан.
Грасс всю жизнь сбивал марширующих с ритма, используя единственный инструмент, данный ему для этого природой, – собственный неприятный, раздражающий голос, жестяной барабан, в который он колотил изо всех сил, как мотылек колотится в лампочку. Получался неприятный, а то и отвратительный стук. Но маршировать под него нельзя, а танцевать, как ни странно, можно.
В последние годы на автограф-сессиях Грасс нередко танцевал. В воронежском океанариуме есть танцующий краб, вот это было что-то подобное. Отталкивающее, смешное, очаровательное зрелище – настоящая большая литература после Второй мировой войны, один из немногих способов предотвратить третью.